Новая газета
VK
Telegram
Twitter
Рязанский выпуск
№28 от 4 августа 2022 г.
Свежие новости
Между серостью и чужеземьем
Свой «мильон терзаний» в жизни писателя Георгия Владимова

Русскую литературу обвиняют в том, что происходит. Раздается много голосов о ее вине. Ее топят или уже утопили настолько, что ее никто не знает и не помнит, какая она на самом деле. Ее заменили попсовым медийным шумом. Многие живут и не понимают, что то, что им впаривают – подмена.

Между тем именно там, в русской литературе – оправдание и доказательство существования России. В беспощадной и неизбежной ревизии русской истории и русской жизни одно останется нетронутым в своей безусловной правде – русская литература.

Во времена, когда пропаганда и ложь заливают мир, рассказы о русских писателях могут дать людям знание о том, что правда существует. И были люди, которые ее искали, ей мучились, ей жили. Сегодня мы хотим рассказать о писателе Георгии Владимове.

 
Георгий Владимов. Фото: mhpbooks

В Москве Владимов жил с женой Наташей и черным котом, отмеченным белым пятнышком на груди, – я нигде не нашел имени кота – на Малой Филевской, у метро «Пионерская». Писатель из его рассказа, тоже живущий на Малой Филевской – топография тех мест описана точно, – откуда-то из-за города привозил елочки с корнями в комах земли, обернутые во влажную ткань, и сажал их у дома. Всего привез и посадил семьдесят елочек. Не он ли, не Владимов их посадил? Рассказ он написал о самом себе, это ясно читателю, и подтвердил это в интервью: «Просто списан с натуры». Одна деталь только не совпадает: сам он ездил на «Запорожце», а его alter ego, герой рассказа – на «Москвиче». Но и та, и другая – простые пролетарские машины.

Письма в Союз писателей он писал два раза в жизни. Первый – в 1967 году, когда спросил в лоб:

«Нация ли мы подонков, шептунов и стукачей? Или же мы великий народ, подаривший миру бесподобную плеяду гениев?»

Так резко ставить вопрос и задавать такие вопросы – опасно. Второе письмо написал через десять лет, в 1977-м, в нем уже поставил диагноз: «серые начинают и выигрывают».

Через три месяца после того, как он вышел из Союза писателей – а его, вышедшего, Союз после этого еще и исключил, – к нему пришел милиционер и спросил, на какие деньги он живет. «Вы же меня 20 лет знаете. До сих пор об этом не спрашивали. Почему сейчас заинтересовались?» – «Сигналы поступают».

Так начался его путь в другую жизнь.

С утра он писал, а днем ходил по дворам на Малой Филевской, заходил в телефонные будки. Домашний телефон ему отключили – без объяснения причин. «Почему?» – «Вы сами знаете, почему».

Письма, приходящие на его имя, на почте забирал особый человек с особой «доверенностью номер один». «Были и слежка, и отключение телефона, и пресечение переписки, и угрозы, и в бензобак моего «Запорожца» заливали сахарный сироп, и вентили на шинах откручивали. Садясь за руль, я всякий раз должен был проверять, не отвинчены ли гайки на колесах. Но я старался внушить себе и жене, что на все это нам нельзя обращать внимание. Мы сами себе выбрали этот путь – не ждали же мы, что нас немедленно пригласят в депутаты Верховного Совета. Значит, надо терпеть. По крайней мере – пока они не переступают порога нашей квартиры, не лезут в стол, не отбирают рукописи, архив, переписку».

Закончив книгу, он запирался в ванной и фотографировал страницы рукописи на пленку. Пленку передавал посещавшим его иностранцам.

Это «пока» быстро кончилось. Полезли и в квартиру, и в стол. Февральским утром 1982 года вломились восемь человек, перерыли весь дом, забирали рукописи, трясли книги, глядели на свет лифчики жены. Уходя, заодно прихватили его пояс для джинсов, купленный на чеки в «Березке».

Обысков было два – 5 февраля и 28 декабря.

«После этого наша жизнь в России утратила смысл – в таких условиях невозможно работать, когда является мурло, читает написанное тобою и размышляет: взять или не взять».

Полковник, допрашивавший его, дал ему полгода – или уезжай, или в тюрьму. Можно сказать, что его выслали, только не так, как Солженицына, которого взяли под руки и завели в самолет, а по-другому: вытолкнули, выдавили из страны. Он думал, что уезжает на год. Но дверь за ним захлопнули с грохотом: Андропов лишил его советского гражданства, а жилищный кооператив продал его квартиру.

В Германии он жил в статусе беженца, с нансеновским паспортом. Пять первых лет в Германии не мог писать. Впечатления, энергию, живую силу он всегда черпал из воздуха, в котором жил, и от людей. Но тут – другой воздух, другие, закрытые для него люди.

У Владимова нет ни рассказа, ни повести о жизни в Германии. Он там прожил семь лет и потом, вернувшись в Россию, каждый год на полгода уезжал в Германию, так что всего выходит пятнадцать – но ничего про это не написал. Пустое место, безвоздушная и безлюдная страна в его биографии – Германия.

Иногда читаешь его, упрешься глазами во фразу – и остановишься надолго. «Я не предвидел, что мне еще придется жить в чужой стране, посреди чужого языка, чужих обычаев и повадок, и это будет мучительнее тюрьмы или лагеря – которых мне, впрочем, не пришлось изведать».

То есть в лагере, где говорят по-русски, ему было бы лучше, чем в Германии, где по-немецки?

Но если выбрал одно, а того, другого, не пришлось изведать – то стоит ли такие вещи говорить?

Потом, когда в Союзе начались перемены, он корил себя, что не дотерпел, не дострадал, не дождался, уехал. Он «жарко, до пота на лице, завидовал этой толпе и ощущал как одну из самых больших потерь моей жизни, что не оказался в те дни в Москве, не выходил останавливать танки маршала Язова, просовывая меж гусеницами и катками арматурные прутки, не прожил счастливейшую ночь на баррикадах у Белого дома».


Защитники Белого дома на баррикаде, 1993 год. Фото:  Александр Тимошенко, «Коммерсантъ»

А как не уехать, если знаешь, что будет суд и лагерь? Как не уехать, если гэбэшники вынесли из дома обе твои пишущие машинки, без которых ты, писатель, как без рук? Как не уехать, если уже был после допроса инфаркт? И никто не обещает, что допросов больше не будет.

В Германии он поселился в крошечном Нидернхаузене, который называл «срединно-европейская Тьму-Таракань» – в живописном городке был один автобусный маршрут, но потом торжественно, с оркестром и речами открыли второй. Английского не знал, немецкого не знал. Внешне жил нормально – четырехкомнатная квартира, вид из окон на леса и поля, в доме бассейн для жильцов, вокруг лес, тишина. Есть машина, можно ездить в близкий Висбаден. Но такая пустота вокруг, что смыкает уста.

В Москве у него был «Запорожец» с отваливающейся дверцей, которую однажды, во время поездки в Загорск, всю дорогу держал академик Сахаров, а в Германии Volkswagen Passat. Мужчина, пересаживающийся с «Запорожца» на Volkswagen, резко вырастает в своих глазах. И он вырос – лелеял новую машину, как не лелеют машины немцы. Поездят – продают, поездят – продают. А он с «Пассатом» сроднился и ездил на нем немыслимый срок в мире интенсивного потребления – восемнадцать лет. Садился за руль с удовольствием, с дочерью проехал от Нидернхаузена до Барселоны – при этом имел больное сердце и плохое зрение, видел только одним глазом. Но, шофер с сорокалетним стажем, без сомнений садился за руль.

Мальчишкой одиннадцати лет, в 1942 году, он решил бежать на фронт. Собрал мешок сухарей и побежал на лыжах, но встречными танкистами был остановлен и отправлен к матери. В эвакуации в Кутаиси поступил в Суворовское училище им. Дзержинского, шефом которого был Берия, потом Абакумов. «Я вот в Суворовское училище подался – думал, что нас пошлют воевать, что из нас там будут специально готовить каких-то юных разведчиков, и даже жалел, что все “так рано кончилось”».

Но при этом уже в 1946-м все понимал – утащил из библиотеки училища книгу о процессах 1937 года и спрашивал себя, сидя над ней: «Как? Ну вот как такое возможно?»

Отца его в 1941-м мобилизовали рыть укрепления, быстро наступающие немцы захватили его; он умер в концлагере на территории Польши. Мать в 1952 году арестовали за разговоры. Что это за формулировка, как можно сажать за разговоры, чем советской власти могли быть опасны разговоры учительницы русского и литературы – риторические вопросы. Она сидела в Большом доме в Ленинграде, и, когда Сталин умер, сын послал ей записку об этом, засунув ее в финик вместо косточки. Вот так прошел, проехал, прорычал по его семье, разбивая ее, страшный двадцатый век: папа в фашистском лагере, мама в советском.

Из ведомственной комнаты Ленинградского суворовского училища, где они жили с матерью, его выгнали.

О том, как в 1946 году он, пятнадцатилетний, с другом, тоже суворовцем, и с нарядной девочкой Викой в белом платье, белых туфлях и красном берете, испытывая «восторг страха», ходил к писателю Зощенко, только что подвергнутому публичному шельмованию в докладе Жданова, – Владимов рассказал в недописанном до конца романе. Слишком медленно он писал, слишком долго подбирался к чему-то главному в своей жизни – жизни не хватило. Зощенко был испуган визитом и быстро выпроводил их. Потом в училище их допрашивали и заставляли отрекаться. Так начинался для Владимова путь в литературу.

 
Михаил Зощенко

Литература манила его, влекла к себе со страшной силой. Он начал рано, в двенадцать лет писал лубочный киносценарий о войне. Потом вместе с другом сочинял новую, идеальную страну Юнгландию, где все не так, как в СССР. Кто сам не писал, кто этим не мучился, не поймет, какая это страсть и какая жажда. Но как туда попасть – в литературу, в этот заманчивый мир, где ходят блистательные авторы с членской книжкой Союза? Бывший суворовец, выпускник юрфака ЛГУ Владимов подрабатывал, делал записи воспоминаний двух генералов, один из которых, Чибисов, сказал ему:

«История Великой Отечественной войны, Георгий Николаевич, – история тайных преступлений, о которых мы когда-нибудь, может быть, узнаем».

Он эти слова запомнил – на всю жизнь.

Зимой 1959/60 года он решил сыграть в пан или пропал, поставить все на одно, написать наконец нечто такое, с чем прорвется. В Шереметьевке – неподалеку от аэропорта, который тогда не был таким большим, как сейчас – он жил на чужой даче, утром умывался снегом, писал до часу дня, потом бегал на лыжах, потом обедал, спал и снова писал. Суп из концентрата, консервная банка вместо пепельницы – аскетический быт этих дней он описал в одном из рассказов. Рассказов за всю свою жизнь он написал три, книг – четыре, пятая не дописана, и еще одну пьесу, которую никто никогда не поставил.

Через много лет, в 1995 году, в письме к Марине Лундт, писавшей диссертацию о «Новом мире», Владимов сказал про то время: «Посылал свои опусы во все редакции, приносил в театры — у меня ничего не брали». А взяли впервые в журнале «Театр» в 1954 году – название первой публикации Владимова обычно не упоминается, вероятно, из уважения к нему, но мы скажем: это была статья «Женские образы в пьесах Анатолия Софронова».

«Но о прозе все же тосковал, тем более что статьи шли плохо, автор я был несговорчивый, и к 30 годам тоска стала невыносимой».

Случай, который нужен для судьбы, выпал ему – его взяли редактором отдела прозы в «Новый мир». Это был пропуск туда, куда он так хотел попасть, – но нужно же было и написать что-то. Дважды в своей жизни он использовал метод глубокого погружения в тему – первый раз, когда несколько месяцев пробыл на Курской магнитной аномалии, где в карьере добывали руду, а второй – был матросом на траулере, ведущем лов в Атлантике. Из этого вышли книги – «Большая руда» и «Три минуты молчания».

Мои родители, как и многие тогда интеллигентные семьи, были подписаны на «Новый мир». Журналы в голубых обложках стояли рядами на книжных полках, хранились свято. Я до сих пор помню мелкий шрифт, каким были напечатаны «Три минуты молчания», я читал роман, выходивший с продолжением в книжках журнала, и было мне тогда четырнадцать лет. Я не мог объяснить, почему, но роман меня завораживал – не только меня.

Теперь он был тем, кем хотел быть, – писателем, и там, где хотел, в литературе, и членская книжка Союза у него тоже была, так же как путевка в дом творчества в Ялте. Но внимательно рассмотреть его в те годы нам трудно – странно и необъяснимо, что о нем нет воспоминаний. О других есть сайты и книги, а Владимов словно отодвинулся в темноту, оставив на свету свои книги. Только его дочь от первого брака о нем написала. Тем ценнее то, что вспомнила Юлия Винер, которая вообще-то вспоминала о Викторе Некрасове, но тем вечером в доме творчества она была и с Гладилиным, и с Владимовым. Они пили водку и пиво, потом ходили по комнатам и клянчили вино, а потом Некрасов – он был единственный, кто действительно хотел выпить и пил по-настоящему, другие не особо – придумал пить одеколон, разбавляя сладким ситро. Вот как она их увидела, этих любимцев читающей публики, снабженных членскими книжками Союза, в котором ни один из них не останется надолго. Но тогда они этого не знали.

«Все они были тогда полунищие, бедно и немодно, хотя и с трогательными потугами на богемную элегантность одетые, опутанные бесконечными бытовыми и семейными неурядицами.

Мрачно веселые и обольстительно (для не слишком еще разборчивой меня) циничные, с лицами хотя и вполне обыкновенными, но покрытыми тем тонким блеском возбуждения от недавней удачи, который электризует все вокруг и притягивает восприимчивые души, это были тогдашние любимцы советской судьбы».

В Германии (он называл ее Чужеземия) Владимов – писатель, диссидент, эмигрант – стал главным редактором журнала «Грани». Журнал принадлежал НТС – ныне уже несуществующей организации, которая в тридцатые годы засылала эмигрантов-агентов в СССР, чтобы они создавали сеть сопротивления. Кажется, он, изгнанный советскими, должен был стать своим среди антисоветских, но недолго он пробыл редактором – его выгнали под предлогом того, что не член – чуть было не сказал «партии». Нет, НТС, про которую он с тех пор не мог говорить без язвительной злости, потому что там «шелупони было натолкано». Значит, оказалось, здесь тоже — «серые начинают и выигрывают». «Мне симпатичны люди, чуждые стадности», – так он в своем «Генерале» сказал о Гудериане, но – и о себе.

Когда СССР распался, гражданство ему вернули, а квартиру вернуть позабыли. В 1993 году вместо квартиры вернули пай, который он в 1983 внес в кооператив. Тот, кто жил в те годы, без объяснений поймет, в чем тут кидалово. И страхового полиса у него не было. Нашелся врач, который зарегистрировал его как бомжа – бомжа можно лечить без полиса. Он жил в Переделкине, в старом, заброшенном коттедже на улице Зеленый тупик. Полгода жил в России, полгода в Германии. И когда приходило время лететь в Германию, он испытывал страх – глубокий советский страх, что его не выпустят.

 
Владимов в Переделкине. Из архива Марины Владимовой

Тут в его жизни появляется Борис Эрленович Гольдман, президент рекламной компании NFQ. По крупицам приходится собирать информацию о том, кем он был до того, как стал рекламным магнатом. Учился, но, кажется, недоучился в школе-студии МХАТ, зато закончил заочный пединститут и работал учителем. В 1983 году, уезжая из России, Владимов среди многих других и ему подписал книгу и не запомнил его. А для Гольдмана Владимов все эти годы был любимым писателем и даже чем-то большим: то, что он делал для Владимова, давало ему бесценное ощущение высокого смысла в ежедневных буднях бизнеса. Для того чтобы издать четырехтомник Владимова, Гольдман создал издательство NFQ/2Print – только для одного проекта.

 
Борис Гольдман. Фото: Валерий Левитин, «Коммерсантъ»

Свой четырехтомник Владимов верстал сам. Сам и вычитывал. Это очень непохоже на положение знаменитого писателя, книги которого издательства рвут у него из рук. Но что может сказать на это человек, пишущий всю жизнь? «Тысяча читателей всегда найдется». Четыре тома в серых обложках – солидно и сдержанно выглядящие тома – вышли в свет в 1998 году, за пять лет до смерти Владимова и за шесть до смерти Гольдмана.

 
Владимов с дочерью Мариной, 1998 год. Из архива Марины Владимовой

В Переделкине в старом доме Владимов сам чинил, строгал, пилил, забивал гвозди, ремонтировал сантехнику. Говорил дочери, что мечтает иметь большой овальный белый стол с двенадцатью стульями. На вопрос, кто же будет за ним сидеть, отвечал с незыблемой уверенностью и легкой насмешкой над собой, что дипломаты, критики, почитатели. Но белого стола не случилось, так же как не случилось победоносного возвращения в Россию. Трудно, туго шли дела, страна жила в лихорадочном возбуждении, среди обшарпанных фасадов и куч грязи, на площадях продавали с поддонов «ножки Буша», а по осевой, нарушая правила, неслись дорогие иномарки с новыми хозяевами жизни.

В одном издательстве его книга лежала год, ее не издавали, потому что не было бумаги.

Пустое для него место, где не говорят на русском языке, – Германия. И все-таки он раз за разом и год за годом уезжал туда из своего дома в Переделкине, в спокойную комфортную Германию из неприютной России. А оттуда – хотел обратно. Туда, в эту мучительную, не очень-то добрую к нему Россию он вдруг собрался ехать из своего крошечного Нидернхаузена, когда уже никуда ехать ему было нельзя. Больной, одинокий после смерти жены, его любимой Ташечки, исхудавший после операции, приговоренный врачами, знающий свой срок, еле стоявший на ногах, он погрузил в старый Passat книги и инструменты – сам сносил все из квартиры вниз, сам укладывал в багажник и на заднее сиденье, помочь было некому – сел за руль и поехал.


Поселок Переделкино. Фото:  Дмитрий Лебедев, «Коммерсантъ»  

От Нидернхаузена до Переделкина две тысячи километров. Старый шофер выдержит любую дорогу. Он в это верил. Но теперь не смог, неподалеку от Любека потерял сознание. Полиция обнаружила машину с потерявшим сознание седым человеком, полную русских книг и инструментов, – и на скорой помощи вернула Владимова в Нидернхаузен.

Все семьдесят елочек, которые то ли герой рассказа, то ли сам Владимов высадил на Малой Филевской, – исчезали одна за одной. Все их срубили жители окрестных домов. На Новый год всем же нужна елка.

Тогда, в 1946-м, после визита к Зощенко, который «слабо улыбался», Владимов с другом донесли сами на себя. Да, пошли и сами о себе все рассказали. «А вообще – как это рождается в человеке: «Надо пойти стукнуть?»»

Борис Гольдман организовал и оплатил доставку праха Владимова из Германии. В день похорон Владимова – Гольдман был на кладбище в Переделкине – взорвали его престижный «Мерседес», подложив под днище заряд. Пострадал шофер, ему изувечило ногу. Гольдман считал, что Владимов так спас его. С тех пор он ездил на арендованном бронированном Volvo S80 (800 долларов в сутки), в котором рядом с ним сидел охранник, а следом шла Toyota Land Cruiser с охраной. Не помогло.

 
Место убийства Гольдмана. Фото: Илья Питалев, «Коммерсантъ»

На светофоре на пересечении улицы Дмитрия Ульянова и улицы Вавилова я стоял много раз, ожидая «стрелки» направо. Знаком мне этот маршрут по Ульянова, поворачиваешь тут – и в центр. На этом светофоре и стоял октябрьским вечером бронированный Volvo бизнесмена и мецената Бориса Гольдмана, когда к машине подъехал мотоциклист и положил на крышу рюкзак. Взрыв пробил крышу, убил Гольдмана, его шофера, его охранника, выскочившего из Toyota, и отъехавшего на несколько метров киллера-мотоциклиста тоже убил.

Владимов называл то, что он пишет, – «старомодным русским реализмом». Не будем проводить длинные линии во времени и строить многозначительные гипотезы, а просто скажем, что

он был, наверное, последним русским писателем классической школы. На нем что-то кончилось. После него — голое поле, в нем свистит ветер и скачут бесы.

В первой своей книге Владимов рассказал про то, как люди добывают руду. Как это трудно, тяжело, каких требует знаний, умений и усилий, как от этой работы наваливается усталость, каменеют мускулы, ноют мозги. Так же тяжело, как люди добывают руду, с полным напряжением всего себя, он добывал свои тексты, извлекал слова из породы, тащил на себе, толкая вперед, этот груз. Дочь в воспоминаниях пишет, что у него были крупные руки мужика-мастерового, говорит даже, что с грязью под ногтями. Ну да, он все время возился с инструментами, сам ремонтировал дом в Переделкине, а раньше сам чинил свой «Запорожец», то зависая над поднятым капотом, то залегая под машиной. Но в этом ничего удивительного нет, в те годы многие мужчины так поступали во дворах, в гаражах.

Тяжелая у него проза, тяжелая и в том, что тяжело давалась ему, требовала лет труда, медленного кручения колеса, медленного развития сюжета, но тяжелая и в весе своем, весе своих слов.


Похороны Георгия Владимова, Переделкино. Фото: Юрий Мартьянов, «Коммерсантъ»

Прозу измеряют печатными листами, а зря. По-другому ее надо мерить. Есть толстые книги, но такие легкие, что дунь на них – улетят. А есть другие, тяжелые в ходе и сцеплении своих слов, тяжелые своими словами, каждое из которых как обточенный камень стоит в своей лунке, тяжелые в движении мысли и сюжета, тяжелые в плоти своих героев, которые как будто вылеплены из первозданной глины творения. Вот такие тяжелые книги писал Владимов.

Медленно все идет в этом деле, очень медленно. И захочешь быстрее, а не сможешь, нельзя ускорить медленный рост и мучительное вызревание текста. Генерал, форсирующий Днепр, впервые появляется на 47-й странице тоненькой книжечки «Большая руда», вышедшей за тридцать с лишним лет до «Генерала и его армии». Вот сколько времени нужно было Владимову, чтобы генерал – любимый его генерал – получил фамилию Кобрисов, набрал силу, обрел привычки и голос, оделся в подробности, стал из плоти и крови. А в «Большой руде» он был еще безымянным.

Но в последний год своей жизни он уже не писал.

Алексей Поликовский, обозреватель «Новой»

ЧИТАЙТЕ ТАКЖЕ

Игры в бисер. Александр Генис. Паломничество в страну Востока

Подписывайтесь на телегу «Новой», чтобы наши новости сами находили вас 

Алексей Поликовский